Июнь 09, 2007

Клайв Льюис - Любовь

Чедду Уолшу1 ЛЮБОВЬ Клайв Льюис

Да не умрет любовь и не убьет. Дж Донн2 I. ВВЕДЕНИЕ «Бог есть любовь»,- говорит евангелист Иоанн. 3 Когда я в первый раз пытался писать эту книгу, я думал, что слова эти ука­зывают мне прямой и простой путь. Я смогу, думал я, показать, что любовь у людей заслуживает своего имени, если она похожа на Любовь, которая есть Бог. И я разграничил любовь-нужду и любовь-дар Типичный пример любви-дара - любовь к своим де­тям человека, который работает ради них, не жалея сил, все от­дает им и жить без них не хочет. Любовь-нужду испытывает ис­пуганный ребенок, кидающийся к матери. Я и не сомневался в том, какая из них больше похожа на Бога. Его любовь - дар. Отец отдает себя Сыну, Сын - Отцу и миру и, наконец, дарует Отцу самый мир в Себе и через Себя. Любовь-нужда ничуть на Бога не похожа. У Бога есть все, а наша любовь-нужда, по слову Платона,- дитя Бедности. 4 Она совершенно верно отражает истинную нашу природу. Мы беззащитны от рождения. Как только мы поймем, что к чему, мы от­крываем одиночество. Другие люди нужны и чувствам нашим, и разуму; без них мы не узнаем ничего, даже самих себя. Я предвкушал, как легко воздам хвалу любви-дару и сумею осудить любовь-нужду. Многое из того, о чем я собирался ска­зать, и сейчас кажется мне верным. Я и сейчас считаю, что нуждаться в чужой любви - более чем недостаточно. Но теперь я скажу за наставником моим Макдональдом, что и любовь-нужда - любовь. Всякий раз, как я пытался доказать мое прежнее мнение, я запутывался в противоречиях. На самом деле все оказалось сложнее, чем я думал. Прежде всего, мы насилуем многие языки, включая наш соб­ственный, когда отказываем любви-нужде в имени любви. Ко­нечно, язык не назовешь непогрешимым водителем, но при всех своих недостатках он накопил немало мудрости и опыта. Если вы с ним не посчитаетесь, он рано или поздно отомстит вам. Лучше бы не подражать Шалтаю-Болтаю и не вкладывать в слова угод ного нам значения. 5 Кроме того, надо быть очень осторожным, называя любовь нужду «просто эгоизмом». «Просто» - опасное слово. Конечно, любовь-нужда, как и все наши чувства, может быть эгоистич­ной. Жадное и властное требование любви бывает ужасным. Но в обычной жизни никто не сочтет эгоистом ребенка, который ищет утешения у матери, не осудят и взрослого, который соску­чился по своему другу. Во всяком случае, это еще не самый страш­ный эгоизм. Иногда приходится подавлять нужду в другом чело­веке, но никогда ни в ком не нуждается только отпетый эгоист. Мы действительно нужны друг другу («нехорошо быть человеку одному»6), и в сознании это отражается как любовь-нужда. Иллюзорное ощущение, что одному быть хорошо, - плохой ду­ховный симптом, как плохой симптом - отсутствие аппетита, поскольку человеку действительно нужно есть. Но самое важное не это. Христианин согласится, что наше духовное здоровье прямо пропорционально нашей любви к Богу; а эта любовь по самой своей природе состоит целиком или почти целиком из любви-нужды. Понять это нетрудно, когда мы про­сим простить наши грехи или поддержать нас в испытаниях. Но мало-помалу понимаешь, что все в нас - одна сплошная нуж­да; все неполно, недостаточно, пусто, все взывает к Богу, Который только и может развязать связанное и связать развязанное. Я не утверждаю, что другой любви мы к Нему не способны испыты­вать. Высокие духом расскажут нам, как вышли за ее пределы. Однако они же первыми скажут, что ведомые им высоты перестанут быть истинно-благодатными, станут неоплатоническими, 7 а там и бесовскими иллюзиями, как только ты сочтешь, что можешь жить ими и никакой нужды в Боге у тебя нет. «Высшее, - читаем мы в «Подражании Христу», 8 - не стоит без низшего». Лишь очень смелое и глупое создание гордо скажет Творцу: «Я - не нищий. Я люблю Тебя без всякой корысти». Те, кто испытывал у. Богу любовь-дар, вслед за тем - нет, в то же время - били себя в грудь вместе с мытарем и взывали из своей немощи к единст­венному Дарующему. И Он не против. Он сам сказал: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные», 9 а в Ветхом Завете - «Открой уста твои, и Я наполню их». 10 Выходит, что любовь нужда в самом сильном своем виде неотъемлема от высочайшего состояния духа. И тут получается совсем странно. Человек ближе всего к Богу, когда он, в определен­ном смысле, меньше всего на Бога похож. Разве похожи нужда и полнота, немощь и власть, покаяние и праведность, крик о по­мощи и всемогущество? Когда я до этого додумался, я остано­вился; прежний мой план рухнул. И я стал думать дальше. «Близость к Богу» бывает разная. Во-первых, это сходство с Богом. Господь, мне кажется, дал сходство с Собою всему тварному. Пространство и время отражают Его величие, всякая жизнь плодоносит, как Он; животная жизнь действует, как Он, человек разумен, как Он, ангелы бессмертны и обладают интуитивным ведением. В этом смысле и хорошие люди, и плохие, и простые ангелы, и падшие больше похожи на Бога, чем животные. При­рода их «ближе» к Божественной природе. Но есть и другая близость - можно ближе подойти к Богу. В этом смысле мы близки к Богу, когда верен наш путь к единению с Ним и и блаженству в Нем. Эти виды близости к Богу совпадают не всегда. Прибегнем к аналогии. Представим себе, что мы идем через гору к той деревне, где стоит наш дом. Мы взобрались на вершину и стоим прямо над деревней. Можно бросить в дом камень; но до­мой мы отсюда не попадем. Придется идти низом и сделать крюк в пять миль. Чистое расстояние между нами и домом станет пона­чалу больше. Зато мы сами будем ближе к тому, чтобы помыться и поесть. Бог всемогущ и блажен. Он - Царь и Творец. Поэтому, в оп­ределенном смысле, сильный, счастливый, творческий и свободный человек похож на Бога. Но никто и не думает, что эти качества хоть как-то связаны со святостью. Никакие богатства не станут пропуском в Царство Небесное. На вершине мы близко от деревни, но, сколько там ни сиди, мы не приблизимся к воде и пище. Так и близость к Богу по сход­ству ограничена, закончена, закрыта, как тупик. А близость другая открыта, она увеличивается. Дано нам сходство или не дано, примем мы его или не примем, благодатно оно или нет, «бли­зость приближения» нам заповедана. Все тварное похоже на Бога без своего согласия, соработничать тут не нужно. Сынами Божьими становятся не так. Сыновнее сходство не портретное и не зеркальное. С одной стороны, оно больше, ибо в нем есть единство нашей воли с волей Божьей, с другой - гораздо мень­ше. Лучший богослов, чем я, учит, что наше подражание Богу в этой жизни должно быть подражанием Христу. Образец наш - Иисус, не только на Голгофе, но и в мастерской, и на дороге, и в толпе, среди настойчивых просьб и бурных споров, которые не да­вали Ему ни отдохнуть, ни уединиться. Именно эта жизнь, так странно непохожая на жизнь Божественную, не только похожа на нее - это она и есть, когда она здесь, на земле, в наших зем­ных условиях. Теперь объясню, почему я счел нужным различить эти два рода близости к Богу. Слова евангелиста уравновешивает в мо­ем сознании фраза нынешнего автора (Дени де Ружмона): «Лю­бовь перестает быть бесом только тогда, когда перестает быть богом». 11 Скажем то же самое иначе: «... становится бесом, когда становится богом». Без этого противовеса текст из Послания можно понять неверно. Можно подумать, что любовь - Бог. Надеюсь, каждый догадается, что имеет в виду Ружмон. Вся­кая человеческая любовь (чем она выше, тем сильнее) склонна брать на себя Божественные полномочия. Она говорит как власть имеющий. 12 Она учит нас не считаться с ценой, требует полного повиновения и внушает, что любое действие, совершенное ради нее, законно и даже похвально. Про влюбленность это всем из­вестно. Но так действуют и привязанность, и дружба, каждая - на свой лад. Обо всем этом я буду говорить позже. Сейчас только скажу, что естественная любовь предъявляет эти кощунственные претензии не тогда, когда она мала и низка, а тог­да, когда она, как говорили наши деды, «чиста и благородна». С влюбленностью и тут понятно. Жертвенная, романтическая влюбленность поистине кажется нам гласом Божьим. Простая похоть ни за что не покажется; Похоть портит человека во многих смыслах - но не в этом: ее не станешь чтить, как не станешь чтить желание почесаться. Когда глупенькая мать балует ребенка (а на самом деле - себя), играет в живую куклу и быстро устает, действия ее вряд ли «станут богом». Глубокая, всепоглощающая, пожирающая обоих любовь женщины, которая в полном смысле слова «живет для своего ребенка», богом становится легко. И мне кажется, что патриотизм, подогретый пивом и духовым оркест­ром, принесет куда меньше вреда, чем «высокая любовь к отчиз­не». Собственно, его легко перешибить другим напитком и другой музыкой. Чего же еще могли мы ждать? Любовь не сочтет себя богом, пока на Бога непохожа. Осторожность нужна и тут; любовь-дар действительно богоподобна, и чем она жертвенней, тем богоподобнее. Все, что говорят о ней поэты, - правда. Ее терпение, ее сила, ее блаженство, ее милость, ее желание, чтобы другому было хо­рошо, роднят ее с Божьей любовью. И все же это близость по сходству. А сходство дано нам; оно совсем не обязательно связано с тем трудным и медленным приближением к Нему, которое запо­ведано совершать нам самим, как бы много помощи нам ни ока­зывали. Любовь-дар прекрасна, потому ее и легко принять за Любовь. Тогда мы придадим ей безусловную, ничем не обуслов­ленную ценность, на которую она права не имеет. Она станет богом, станет бесом - и разрушит нас, а заодно и себя. Все дело в том, что естественная любовь, став богом, не остается любовью. Ее называют так, но в самом деле - это усложненная ненависть. Любовь-нужда может быть и назойливой, и жалкой, но богом она не станет. Слишком она мало на Бога похожа. Из всего этого следует, что мы не должны ни творить из любви кумира, ни «разоблачать» любовь. Ошибка писателей прошлого века в том, что для них были кумирами влюбленность и родствен­ная нежность. Браунинг, Кингсли или Патмор13 иногда пишут так, словно влюбленный - это святой. Прозаики противопостав­ляют «миру сему» не Царство Небесное, а дом. Мы живем во вре­мена, когда отшатнулись в другую сторону. Разоблачители любви признали сентиментальной чушью почти все, что говорили их отцы, и постоянно объясняют, какова истинная подоплека влюбленности. Не будем слушать ни тех, ни других. Высшее не стоит без низшего. Растению нужны и корни, и солнечный свет. Земля, из которой оно растет, чиста, если вы оставите ее в саду, а не потащите на письменный стол. Человеческая любовь может быть дивным по­добием любви Божьей. Это много; но дальше идти нельзя. Бли­зость по сходству может и помочь, и помешать приближению к Бо­гу. Чаще всего, наверное, она просто с Ним не связана.

II. ЛЮБОВЬ К ТОМУ, ЧТО НИЖЕ ЧЕЛОВЕКА

В моем поколении детей еще поправляли, когда мы говорили, что «любим» ягоды; и многие гордятся, что в английском есть два глагола - «love» и «like», тогда как во французском один - «aimer». Французский не одинок. Да и у нас теперь все чаще го­ворят про все: «I love». Самые педантичные люди то и дело повто­ряют, что они любят какую-нибудь еду, игру или работу. И дейст­вительно, любовь к людям и любовь к тому, что ниже человека, трудно разделить четкой чертой. «Высшее не стоит без низше­го», и мы начнем снизу.

Когда мы что-то любим, это значит, что мы получает от этого удовольствие. Давно известно, что удовольствия бывают двух видов: те, которые не будут удовольствиями, если их не предварит желание, и те, которые и так хороши. Пример первых - вода, если хочешь пить. Если пить не хочется, вряд ли кто-нибудь вы­пьет стакан воды, разве что по предписанию врача. Пример вто­рых - неожиданное благоухание; скажем, вы идете утром по до­роге, и вдруг до вас донесся запах с поля или из сада. Вы ничего не ждали, не хотели - и удовольствие явилось, как дар. Для яс­ности я привожу очень простые примеры, в жизни бывает слож­нее. Если вам вместо воды дадут кофе или пива, к удовольствию первого рода прибавится второе. Кроме того, удовольствие вто­рого рода может стать удовольствием первого. Для умеренного человека вино - как запах с поля. Для алкоголика, чей вкус и пищеварение давно разрушены, удовольствия вообще нет, есть только недолгое облегчение. Вино скорее даже противно ему, но оставаться трезвым - еще тяжелее. Однако при всех пересече­ниях и сложностях оба типа очерчены ясно. Назовем их «удоволь­ствием-нуждой» и «удовольствием-оценкой».

Сходство между удовольствием-нуждой и любовью-нуждой видно сразу. Но, как помните, любовь-нужду я упорно защищал, так как именно ее многие любовью не считают. Здесь - наобо­рот: чаще выносят за скобки удовольствие второго рода. Удо­вольствие-нужда и естественно (а кто этого не похвалит!), и на­сущно, и не приведет к излишествам, а удовольствие-оценка- это роскошь, прихоть, путь к пороку. У стоиков вы найдете сколь­ко угодно таких рассуждений. Не будем им поддаваться. Чело­веческий разум склонен заменять описание оценкой. Он хочет сравнивать не явления, а ценности; все мы читали критиков, кото­рые не могут похвалить одного поэта, не принизив другого. Здесь это не нужно. Все гораздо сложнее - мы видели хотя бы, что наслаждение превращается в нужду именно тогда, когда из­меняется к худшему.

Для нас разграничение это важно тем, что здесь, в сфере удо­вольствия, есть подобие любви к людям, о которой мы и будем в основном говорить.

Когда человек выпьет в жаркий день стакан воды, он скажет: «Да, мне хотелось пить». Пьяница, хлопнувший стаканчик, ска­жет: «Да, мне хотелось выпить!» Но тот, кто услышал утром запах цветов из сада, скажет скорее: «Как хорошо!», а нормаль­ный, не склонный к питью человек скажет, отведав прославленного кларета: «Хорошее вино!» Им хорошо сейчас, а тем, первым,- было плохо. Наслаждение - в настоящем времени, нужда - в прошедшем. И вот почему.

Шекспир показал нам снедающую похоть, цель которой «сверх разума желанна», но, как только дело сделано, «сверх разума гнусна». 14 В самых невинных и насущных нуждах-удовольствиях есть хоть капелька этого. Даже если то, чего мы хотели, не гнус­но нам - оно просто нам безразлично, его нет. Водопроводный кран и чашка, очень привлекательны, когда вы пришли, нарабо­тавшись, с лужайки; через полминуты они вам ни к чему. Запах еды различен до обеда и после. И - простите мне крайность примера - большая буква М на небольшой дверке вызывает восторг, но быстро утрачивает свою прелесть.

Удовольствие-оценка не таково. В нем есть признание не­преходящей ценности. В нем есть отрешенность. Мы хотим не только ради себя, чтобы хорошее вино не испортилось. Даже если мы больны и пить никогда не сможем, нас пугает мысль о том, что вино прокиснет или попадется человеку, который не оценит его. То же самое с запахом из сада. Мы не просто наслаж­даемся им - мы чувствуем, что он по праву это заслужил, и со­весть укорит нас, если мы ему не порадуемся. Еще сильнее мы огорчимся, узнав, что сад, мимо которого мы когда-то ходили, сменился кинотеатром и гаражами.

С научной точки зрения оба рода удовольствий связаны с нашим организмом. Но в удовольствии-нужде эта относитель­ность подчеркнута. К удовольствию-оценке мы ощущаем призна­тельность, мы почитаем его. Мы спрашиваем: «Как это вы про­ходите мимо сада и ничего не чувствуете?» О нужде так не спро­сишь; хотелось человеку пить - выпил воды, не хотелось - не выпил, его дело.

Удовольствие-нужда похоже на любовь-нужду. Это понять нетрудно. Любовь-нужда длится не дольше самой нужды. К сча­стью, это не значит, что человек становится нам безразличен. Во-первых, нужда может повторяться, а во-вторых, - и это важ­нее - может возникнуть другой род любви, оценочный. Охраняют любовь и нравственные начала - верность, признательность, по­чтение. Однако если любовь-нужда осталась без поддержки и без изменений, она исчезнет, лишь не станет надобности. Вот почему тысячи матерей не нажалуются на то, что дети их забы­ли, а тысячи покинутых возлюбленных никак не поверят, что «это может быть». Нужда-любовь к Богу кончиться не может. Бог нужен нам всегда - и в этом мире, и в том. Но мы способ­ны решить, что Он нам больше не нужен, «в беде и бес монахом станет». Нет оснований считать лицемерной недолговечную на­божность тех, кто кинулся к Богу на короткий срок опасности или болезни. Они просто честны. Было плохо - просили помощи. А что же ее так просить?

Удовольствие-оценка похоже на более сложное чувство, ко­торое описать труднее.

Во-первых, тут совершенно невозможно провести черту меж­ду «плотским» и «духовным». Хороший знаток вин проявит, пробуя вино, и сосредоточенность, и способность к суждению, и дисцип­линированное внимание; музыкант, слушающий музыку, наслаж­дается и физически. Нет границы между удовольствием, которое доставит запах, и удовольствием, которое доставляет красивый вид, или изображение этого вида, или даже описание.

Кроме того, как мы уже говорили, в этих удовольствиях есть отрешенность, незаинтересованность. Конечно, это возможно и в сфере удовольствия-нужды, но иначе: мы отрешаемся от них, жертвуем ими. Сейчас я говорю о другом. В самом примитив­ном удовольствии-оценке есть неэгоистичное начало - потому мы и радуемся, что сад или луг цветет по-прежнему, а леса в ка­ких-нибудь чужих краях не вырублены. Мы просто любим все это; мы произносим на секунду, как Бог, что это «хорошо весь­ма». 15

И тут в игру вступает «высшее не стоит без низшего». Я чувст­вовал, что моя классификация неполна - есть не только лю­бовь-нужда и любовь-дар. Есть и третье, не менее важное; его-то и предвосхищает удовольствие-оценка. Все, о чем я только что говорил, можно испытывать и к людям. Когда так относятся к женщине, мы зовем это обожанием; когда так относятся к мужчине-восхищением и преданностью; к Богу-благогове­нием.

Любовь-нужда взывает из глубин нашей немощи, любовь-дар дает от полноты, а эта, третья любовь славит того, кого любит. По отношению к женщине это будет: «Не могу без тебя жить», «Я защищу тебя» и «Как ты прекрасна!» В этом третьем случае любящий ничего не хочет, он просто дивится чуду, даже если оно не для него, и скорее готов утратить возлюбленную, чем со­гласиться на то, чтобы она вообще не появлялась в его жизни.

На практике, слава Богу, все эти три вида соединяются в од­ном чувстве, поддерживая друг друга. Наверное, только любовь-нужда встречается в чистом виде, да и то на несколько секунд.

Теперь мы рассмотрим подробней два примера любви к тому, что не есть человек.

Для некоторых людей, особенно для англичан и русских, очень важно то, что мы зовем «любовью к природе». Это не просто любовь к красоте. Конечно, в природе много красивого - де­ревья, и цветы, и животные, но любящий природу восхиидается не частностями. Не ищет он и «видов», ландшафтов. Уордсворт, полномочный представитель таких людей, прямо писал, что от любителя ландшафтов, который «сравнивает с видом вид» и от­влекается «ничтожною игрой цветов и очертании», ускользает душа, дух времени года и самого «места. Конечно, Уордсворт прав. Именно поэтому художник-пейзажист мешает нам на про­гулке еще больше, чем ботаник.

Тут важен «дух», важно «настроение». Любители природы хотят получить как можно полнее все, что бы природа, так ска­зать, ни говорила здесь и сейчас. Явная красота, несомненная гармония одних сцен не дороже им, чем мрачность, ужас, уродство или скука других. Даже отсутствию свойств они рады, ведь это еще одно слово, произнесенное их любимицей. Они открыты чему угодно в любом пейзаже, в любом времени суток. Они хотят впитать это все, окраситься им насквозь.

В XIX в. это, как и многое другое, превознесли до небес, в XX в. - разоблачили. Нельзя не согласиться, что, когда Уордсворт начинает философствовать об этом в прозе, он говорит много глупостей. Глупо и никак не доказано, что цветы наслаждаются воздухом, еще глупее считать, что они способны к радости, но почему-то не способны к страданию. У природы не научишься нравственности.

А если и научишься, то не той, которую находил в ней Уорд­сворт. Проще увидеть в природе безжалостное соперничество. Многие в наши дни его и видят. Они любят природу за то, что она, по их мнению, взывает к «темным, кровавым богам»; их не отвращает, а пленяет, что похоть, голод и сила действуют здесь без стыда и жалости.

Вообще же, если вы возьмете природу в наставники, она на­учит вас тому, что вы решили усвоить, то есть ничему не научит. «Дух» или «душа» природы предложит вам что угодно - без­мерное веселье, невыносимое величие, мрачное одиночество. На самом же деле природа говорит одно: «Слушай и смотри».

Призыв этот понимают неверно и строят на нем более чем шаткие теологии, пантеологии и антитеологии, но тут природа не виновата. Любящие природу, от Уордсворта до поборников «тем­ных богов», берут у нее одно - язык образов. Я имею в виду не только образы зрительные; природа как нельзя лучше выражает и радость, и печаль, и невинность, и похоть, и жестокость, и жуть. Свои мысли об этих вещах удобно облекать в предложенные ею образы. А философии и теологии можно учиться у всего на свете, даже у философов и теологов.

Когда я говорю «облекать», я совсем не имею в виду мета­форы и тому подобное. Дело в другом: многие, в том числе и я, не учились у природы богословию. Природа не учила меня тому, что есть Всемогущий Бог и Слава Божья. Я поверил в это иначе. Но природа показала мне, что такое «слава», и я не знаю до сих пор, где бы еще я мог это увидеть. Я представлял бы себе «страх Божий» очень грубо и просто, если бы не испытал истинного страха в горах или в лесу.

Конечно, все это ничуть не доказывает истинности христиан­ства. Христианин учится этому, а поборник темных богов - сво­ему, другому. В том-то и дело. Природа не учит. Истинная философия может иногда использовать то, что дала природа; но урока философии природа не даст. Природа не подтвердит никаких философских выкладок; она поможет понять и показать, что они значат.

И не случайно. Красота тварного мира естественно дает нам, отражая, красоту нетварного.

Дает, но в определенной степени и не так просто и прямо, как нам поначалу кажется. Любители темных богов правы: кроме цве­тов, есть и глисты. Попытайтесь примирить эти факты или до­казать, что примирять их не надо, и вы выйдете за пределы люб­ви к природе, о которой мы сейчас толкуем, в метафизику, теоди­цею или что-нибудь еще. Ничего плохого тут нет; но это уже не любовь к природе. Не надо искать прямого пути от этой любви к познанию Бога. Тропинка начинает петлять почти сразу. Тайна и глубина заповедей Божьих уводит нас в густые заросли. Мы не пройдем их; а если и пройдем, то должны сперва вернуться из лесов и садов к письменному столу, к Библии, в церковь. Мы должны опуститься на колени, иначе любовь к природе станет обожествлением природы. А оно приведет нас в лучшем случае если не к темным богам, то ко многим глупостям.

Однако мы не должны уступать обличителям Уордсворта. Природа не может научить нас боговедению или освятить нас. Но, приближаясь к Богу, мы обязаны постоянно оглядываться на нее. Любовь к ней необходима и полезна, хотя бы для начала. Более того, сохранят ее лишь те, кто на ней не застрял. Иначе и быть не могло. Если она стала богом, она стала бесом, а бесы обещаний не держат. У тех, кто хочет жить этим чувством, оно умирает. Колридж перестал ощущать природу, и Уордсворт горевал о том, что красота ее ушла. Молитесь в утреннем саду, не глядя на росу и цветы, не слушая птиц, и всякий раз вас будет поражать свежесть и красота. Но если вы нарочно пойдете по­ражаться, через несколько лет вы ничего не будете чувствовать девять раз из десяти.

Возьмем теперь любовь к своей стране. Здесь и не нужно растолковывать фразу Ружмона: кто не знает в наш век, что любовь эта становится бесом, когда становится богом! Многие склонны думать, что она только бесом и бывает. Но тогда придет­ся зачеркнуть по меньшей мере половину высокой поэзии и ве­ликих деяний. Плач Христа о Иерусалиме16 звенит любовью к своей стране.

Очертим поле действия. Мы не будем вдаваться здесь в тон­кости международного права. Когда патриотизм становится бесом, он, естественно, плодит и множит зло. Ученые люди скажут нам, что всякое столкновение наций безнравственно. Этим мы зани­маться не будем. Мы просто рассмотрим само чувство и попы­таемся разграничить невинную его форму и бесовскую. Ведь, строго говоря, ни одна из них не воздействует прямо на междуна­родные дела. Делами этими правят не подданные, а правители. Я пишу для подданных, а им бесовский патриотизм поможет поступать плохо, здоровый патриотизм - помешает. Когда люди дурны, пропаганде легко раздуть бесовские страсти; когда добры и нормальны, они могут воспротивиться. Вот почему нам надо знать, правильно ли мы любим свою страну.

Амбивалентность патриотизма доказывается хотя бы тем, что его воспевали и Честертон, и Киплинг. Если бы он был единым, та­кие разные люди не могли бы любить его. На самом деле он ничуть не един, разновидностей у него много.

Первая из них - любовь к дому; к месту, где мы выросли, или к нескольким местам, где мы росли; к старым друзьям, зна­комым лицам, знакомым видам, запахам и звукам. В самом широ­ком смысле это будет любовь к Уэллсу, Шотландии, Англии. Только иностранцы и политики говорят о Великобритании. Когда Киплинг не любит «моей империи врагов», он просто фальшивит. Какая у него империя? С этой любовью к родным местам связана любовь к укладу жизни - к пиву, чаю, камину, безоружным полисменам, купе с отдельным входом и многим другим вещам, к местному говору и - реже - к родному языку. Честертон гово­рил, что мы не хотим жить под чужим владычеством, как не хо­тим, чтобы наш дом сгорел,- ведь мы и перечислить не в силах всего, чего мы лишимся.

Я просто не знаю, с какой точки зрения можно осудить это чувство. Семья - первая ступенька на пути, уводящем нас от эгоизма; такой патриотизм - ступенька следующая, и уводит он нас от эгоизма семьи. Конечно, это еще не милосердие; речь идет о ближних в географическом, а не в христианском смысле слова. Но не любящий земляка своего, которого видит, как полюбит человека вообще, которого не видит? 17 Все естественные чувства, в их числе и это, могут воспрепятствовать духовной любви, но могут и стать ее предтечами, подготовить к ней, укрепить мышцы, которым Божья благодать даст потом лучшую, высшую работу; так девочка нянчит куклу, а женщина - ребенка. Возможно, нам придется пожертвовать этой любовью, вырвать свой глаз, но если у тебя нет глаза, его не вырвешь. 18 Существо с каким-нибудь «светочувствительным пятном» просто не поймет слов Христа.

Такой патриотизм, конечно, ничуть не агрессивен. От хочет только, чтобы его не трогали. У всякого мало-мальски разумного, наделенного воображением человека он вызовет добрые чувства к чужеземцам. Могу ли я любить свой дом и не понять, что другие люди с таким же правом любят свой? Француз так же предан cafe complet, 19 как мы - яичнице с ветчиной; что ж, дай ему Бог, пускай пьет кофе! Мы ничуть не хотим навязать ему наши вкусы. Родные места тем и хороши, что других таких нет.

Вторая разновидность патриотизма - особое отношение к про­шлому своей страны. Я имею в виду прошлое, которое живет в на­родном сознании, великие деяния предков. Марафон, Ватерлоо. Прошлое это и налагает обязательства и как бы дает гарантию. Мы не вправе изменить высоким образцам; но мы ведь потомки тех, великих, и потому как-то получается, что мы и не можем образцам изменить.

Это чувство не так безопасно, как первое. Истинная история любой страны кишит постыднейшими фактами. Если мы сочтем, что великие деяния для нее типичны, мы ошибемся и станем легкой добычей для людей, которые любят открывать другим гла­за. Когда мы узнаем об истории больше, патриотизм наш рухнет и сменится злым цинизмом или мы нарочно откажемся видеть правду. И все же, что ни говори, именно такой патриотизм помога­ет многим людям вести себя гораздо лучше в трудную минуту, чем они вели бы себя без него.

Мне кажется, образ прошлого может укрепить нас и при этом не обманывать. Опасен этот образ ровно в той мере, в какой он подменяет серьезное историческое исследование. Чтобы он не приносил вреда, его надо принимать как сказание. Я имею в виду не выдумку - многое действительно было; я хочу сказать, что под­черкивать надо саму повесть, образы, примеры. Школьник дол­жен смутно ощущать, что он слушает или читает сагу. Лучше всего, чтобы это было и не в школе, не на уроках. Чем меньше мы смешиваем это с наукой, тем меньше опасность, что он это примет за серьезный анализ или - упаси Господь!- за оправдание нашей политики. Если героическую легенду загримируют под учебник, мальчик волей-неволей привыкнет думать, что «мы» какие-то осо­бенные. Не зная толком биологии, он может решить, что мы ка­ким-то образом унаследовали героизм. А это приведет его к дру­гой, много худшей разновидности патриотизма.

Третья разновидность патриотизма-уже не чувство, а вера; твердая, даже грубая вера в то, что твоя страна или твой народ действительно лучше всех. Как-то я сказал старому священнику, исповедовавшему такие взгляды: «Каждый народ считает, что мужчины у него - самые храбрые, женщины -самые красивые». А он совершенно серьезно ответил мне: «Да, но ведь в Англии так и есть!» Конечно, этот ответ не значит, что он мерзавец; он просто трогательный старый осел. Но некоторые ослы больно лягаются. В самой крайней, безумной форме такой патриотизм становится тем расизмом толпы, который одинаково противен и христианству, и науке.

Тут мы подходим к четвертой разновидности. Если наша на­ция настолько лучше всех, не обязана ли она всеми править? В XIX в. англичане очень остро ощущали этот долг, «бремя бе­лых». Мы были не то добровольными стражниками, не то доб­ровольными няньками. Не надо думать, что это - чистое лице­мерие. Какое-то добро мы «диким» делали. Но мир тошнило от наших заверений, что мы только ради этого добра завели огром­ную империю. Когда есть это ощущение превосходства, вывести из него можно многое. Можно подчеркивать не долг, а право. Можно считать, что одни народы, совсем уж никуда не годные, необходимо уничтожить, а другие, чуть получше, обязаны служить избранному народу. Конечно, ощущение долга лучше, чем ощу­щение права. Но ни то, ни другое к добру не приведет. У обоих есть верный признак зла: они перестают быть смешными только тогда, когда станут ужасными. Если бы на свете не было обмана индей­цев, уничтожения тасманцев, газовых камер, апартеида, напы­щенность такого патриотизма казалась бы грубым фарсом.

И вот мы подходим к той черте, за которой бесовский пат­риотизм, как ему и положено, сжирает сам себя. Честертон, говоря об этом, приводит две строки из Киплинга. По отношению к Кип­лингу это не совсем справедливо - тот знал любовь к дому, хотя и был бездомным. Но сами по себе эти строки действительно пре­красный пример: Вот они:

Была бы Англия слаба,

Я бросил бы ее. 20

Любовь так в жизни не скажет. Представьте себе мать, которая любит детей, пока они милы, мужа, который любит жену, пока она красива, жену, которая любит мужа, пока он богат и знаме­нит. Тот, кто любит свою страну, не разлюбит ее в беде и униже­нии, а пожалеет. Он может считать ее великой и славной, когда она жалка и несчастлива, - бывает такая простительная иллюзия. Но солдат у Киплинга любит ее за величие и славу, за какие-то заслуги, а не просто так. А что, если она потеряет славу и вели­чие? Ответ несложен: он разлюбит ее, покинет тонущий корабль. Тот самый барабанный, трубный, хвастливый патриотизм ведет на дорогу предательства. С таким явлением мы столкнемся много раз. Когда естественная любовь становится беззаконной, она не только приносит вред - она перестает быть любовью.

Итак, у патриотизма много обличий. Те, кто хочет отбросить его целиком, не понимают, что встанет (собственно, уже встает) на его место. Еще долго - а может, и всегда - страны будут жить в опасности. Правители должны как-то готовить подданных к защите страны. Там, где разрушен патриотизм, придется вы­давать любой международный конфликт за чисто этический, за борьбу добра со злом. Это - шаг назад, а не вперед. Конеч­но, патриотизм не должен противостоять этике. Хорошему чело­веку нужно знать, что его страна защищает правое дело; но все же это дело его страны, а не правда вообще. Мне кажется, раз­ница очень важна. Я не стану ханжой и лицемером, защищая свой дом от грабителя; но если я скажу, что избил вора исклю­чительно правды ради, а дом тут ни при чем, ханжество мое не­возможно будет вынести. Нельзя выдавать Англию за Дон Ки­хота. Нелепость порождает зло. Если дело нашей страны - дело Господне, врагов надо просто уничтожить. Да, нельзя выдавать мирские дела за служение Божьей воле.

Старый патриотизм тем и был хорош, что, вдохновляя людей на подвиг, знал свое место. Он знал, что он чувство, не более, и войны могли быть славными, не претендуя на звание Священ­ных. Смерть героя не путали со смертью мученика. И потому чувство это, предельно серьезное в час беды, становилось в дни мира смешным, легким, как всякая счастливая любовь. Оно могло смеяться над самим собой. Старую патриотическую песню и не споешь, не подмигивая; новые - торжественны, как псалмы.

Понятно, что все это может относиться и не к стране, а к шко­ле, к полку, к большой семье, к сословию. Может относиться к тому, что выше естественной любви: к Церкви, к одной кон­фессии, к монашескому ордену. Это страшно, и об этом надо бы написать другую книгу. Сейчас скажу, что Церковь, Небесное Сообщество, неизбежно оказывается и сообществом земным. Наша естественная и невинная привязанность к земному сооб­ществу может счесть себя любовью к Сообществу Небесному и оправдать самые гнусные действия. Я не собираюсь писать об этом, но именно христианин должен написать, сколько непо­вторимо своего внесло христианство в сокровищницу жестокос­ти и подлости. Мир не услышит нас, пока мы не откажемся все­народно от большой части нашего прошлого. С какой стати ему слушать, когда мы именем Христа то и дело служили Молоху? 21

Вы удивитесь, что я ничего не сказал о любви к животным. О ней я скажу в следующей главе. Личность животное или не личность, когда мы любим, оно представляется нам личностью. Поэтому к животным относится то, о чем мы будем сейчас го­ворить.

III. ПРИВЯЗАННОСТЬ

Я начну с самой смиренной и самой распространенной любви, меньше всего отличающей нас от животных. Предупреждаю сра­зу, что это не упрек. Наши человеческие черты не лучше и не хуже от того, что мы разделяем их с животными. Когда мы обзываем человека животным, мы не хотим сказать, что у него много та­ких черт - у всех их много; речь идет о том, что он проявил толь­ко эти свойства там, где нужны были чисто человеческие. Словом же «зверский» мы называем поступки, до которых никакому зве­рю не додуматься.

Итак, я буду говорить о самой, простой любви. Греки называли ее «storge»; я назову привязанностью. В моем греческом словаре «storge» определяется как «привязанность, главным образом - родителей к детям», но слово это означает и привязанность детей к родителям. Любовь между детьми и родителями - первоначаль­ная, основная форма этой любви. Чтобы представить ее себе, вообразите мать с младенцем, кошку в полной котят корзине, писк, лепетанье, тесноту, теплый запах молока.

Образ этот хорош тем, что сразу вводит нас в центр парадок­са. Дети любят мать любовью-нуждой, но и материнская лю­бовь - нужда, мать в ней нуждается. Если она не родит, она умрет, если не покормит - заболеет. Ее любовь - нужда, но нуж­дается она в том, чтобы в ней нуждались. К этому мы еще вер­немся.

И у животных, и у нас привязанность выходит далеко за пре­делы семьи. Тепло и уютно бывает не только с детьми и не толь­ко с родителями. Такая любовь - самая неприхотливая. Есть женщины, у которых и быть не может поклонников; есть мужчи­ны, у которых и быть не может друзей. Но мало на свете людей, к которым никто не привязан. Привязанность не требует сходства. Я видел, как не только мать, но и братья любили полного идиота. Привязанность не знает различий пола, возраста, клас­са. Она связывает молодого ученого и старую няню, живущих в совершенно разных мирах. Более того, привязанность не призна­ет границ биологического вида. Она связывает человека и живот­ное, и двух разных животных, скажем, кошку и собаку, и даже (это видел Гилберт Уайт22) курицу и лошадь.

Такую любовь хорошо и часто описывали. В «Тристраме Шен-ди»23 отец и дядя Тоби десяти минут не могут поговорить без спора; но они глубоко привязаны друг к другу. Вспомним Дон Кихота и Санчо Пансу, Пиквика и Уэллера, Дика и Маркизу. Быть может, автор о том и не думал, но четверка из «Ветра в ивах» - Крот, Крыс, Жаб и Барсук - показывает нам, какие разные соз­дания может связать этот род любви.

У привязанности тоже есть условие: предмет ее должен быть «своим», хорошо или давно знакомым. Мы часто знаем, когда именно, какого числа влюбились или обрели друга. Вряд ли мож­но установить, когда мы привязались к кому-нибудь. Не случайно мы употребляем ласкательно слово «старый», французы- «vieux». Собака лает на незнакомца, не причинившего ей вреда, и радуется знакомому, который ни разу ее не приласкал. Ребенок любит угрюмого садовника и дичится ласковой гостьи. Но садов­ник непременно должен быть «старый» - ребенок и не вспомнит времен, когда его еще не было.

Я уже говорил, что привязанность смиренна. Она не превозно­сится. Мы гордимся влюбленностью или дружбой. Привязанности мы нередко стыдимся. Как-то я рассказывал о том, как любят друг друга собака и кошка, а собеседник мой заметил: «Вряд ли собака признается в этом другим псам». У привязанности - простое, неприметное лицо; и те, кто ее вызывает, часто просты и неприметны. Наша любовь к ним не свидетельствует о нашем вкусе или уме. То, что я назвал любовью-оценкой, в привязанность не входит. Чаще всего мы начинаем различать достоинства в ми­лых нам людях, когда их с нами нет. Пока они с нами, мы прини­маем их как должное. Для влюбленности - это провал, а здесь ничему не мешает. Привязанность тиха, о ней и говорить неудоб­но. На своем месте она хороша, вытащить ее на свет опасно. Она облекает, пропитывает нашу жизнь. Она там, где шлепанцы, халат, привычные шутки, сонный кот, жужжание швейной машины, кук­ла на траве.

Внесу поправку. Все это так, если привязанность одна, если она ни с чем не смешана. Она и сама - любовь, но часто она вхо­дит в другой вид любви, пропитывает его, окрашивает, создает для него среду. Быть может, без нее та любовь и усохла бы. Ког­да друг становится «старым другом», все, что не имело к дружбе никакого отношения, обретает особую прелесть. Что же до влюб­ленности, она может просуществовать без привязанности очень недолго; если же протянет подольше - становится поистине мерзкой, слишком ангельской, или слишком животной, или тем и другим по очереди. Такая влюбленность не по мерке человеку, она и мала ему, и велика. Зато как хороши и дружба, и влюблен­ность, когда сами они затухают и привязанность дает нам сво­боду, известную лишь ей да одиночеству. Не надо говорить, не надо целоваться, ничего не надо, разве что помешать в ка­мине.

Об этом слиянии, наложении родов любви свидетельствует то, что почти всегда и везде все они выражаются в поцелуе. Сейчас в Англии друзья не целуются, а вот влюбленные и те, кто привязан друг к другу, этот обычай хранят. Они так верно хранят его, что и не скажешь, кто у кого это позаимствовал, да и вообще, есть ли тут заимствование. Конечно, поцелуй влюбленности - не тот, что поцелуй привязанности; но ведь влюбленные далеко не всегда целуются «страстно». Кроме того, оба рода любви, к удивлению наших современников, пользуются лепетом, детским говором. Свойственно это не только людям. Профессор Лоренц сообщает нам, что зов влюбленных галок «состоит в основном из звуков, которые издают обычно их дети». 24 То же самое делаем и мы, де­лают и птицы. Нежность - все нежность, и язык самой первой нежности вспоминается, чтобы послужить второй.

Мы уже знаем, что оценка не играет в привязанности большой роли. Но очень часто благодаря привязанности оценка появля­ется там, где ей бы без этого вовек не появиться. Друзей и воз­любленных мы выбираем за что-то - за красоту, за доброту, за ум, за честность. Но красота должна быть особая, «наша», и ум особый, в нашем вкусе. Потому друзья и влюбленные чувствуют, что созданы друг для друга. Привязанность соединяет не создан­ных друг для друга, до умиления, до смеха непохожих людей. Сперва мы привязываемся к человеку просто потому, что он ря­дом; потом мы замечаем: «А в нем что-то есть!..» Значит это, что он нам нравится, хотя и не создан по нашему вкусу; а знаменует великое освобождение. Пускай нам кажется, что мы снизошли к нему, - на самом деле мы перешли границу. Мы вышли за пре­делы своих мерил, начали ценить добро как таковое, а не только нашу излюбленную его разновидность.

Кто-то сказал: «Кошек и собак надо воспитывать вместе, чтобы расширить их кругозор». Это и делает привязанность. Она самая широкая, самая демократическая любовь. Если у меня много друзей, это не значит, что я терпим и добр; я их выбрал, как выбрал книги своей библиотеки. Поистине любит чтение тот, кто порадуется грошовому выпуску на книжном развале. Поистине любит людей тот, кто привяжется к каждодневным спут­никам. Я знаю по опыту, как привязанность учит нас сперва за­мечать, потом - терпеть, потом - привечать и, наконец,- ценить тех, кто оказался рядом. Созданы они для нас? Слава Богу, нет! Они - это они и есть, чудовищные, нелепые, куда более ценные, чем казалось нам поначалу.

И тут мы подходим к опасной черте. Привязанность не превоз­носится, как и милосердие. Привязанность обращает наш взор к неприметным; Бог и Его святые любят тех, кто не может вы­звать любви. Привязанность непритязательна, привязанность отходчива: она долготерпит, милосердствует, никогда не переста­ет. 25 Она открывает нам в других образ Божий, как открывает его смиренная святость. Значит, это и есть сама Любовь? Зна­чит, правы викторианцы? Значит, другой любви и не нужно? Зна­чит, домашнее тепло и есть христианская жизнь? Ответ несло­жен: «Нет».

Я говорю сейчас не о том, что викторианские писатели как будто и не читали текстов о ненависти к жене и матери или о вра­гах человека - домашних его. 26 Конечно, все это-правда. Христианин не смеет забывать о соперничестве между всякой естественной любовью и любовью к Богу. Бог - величайший из соперников, предельный предмет человеческой ревности, та Красота, ужасная, как Горгона, которая в любой миг может ук­расть у меня сердце мужа или жены, дочери или сына (то есть нам кажется, что Он их крадет). Горечь неверия часто вызвана именно этим, хотя человек думает, что ему противны предрас­судки или ханжество. Но об этом мы будем говорить позже. Сей­час речь идет о куда более земных вещах.

Сколько на свете счастливых семейств? Потому ли их мало, что родные не любят друг друга? Нет, не потому; семья бывает несчастлива при очень сильной любви, хуже того - из-за сильной любви. Почти все свойства привязанности - о двух концах. Они могут порождать и добро, и зло. Если дать им волю, ничего с ними не делать, они вконец разрушат нам жизнь. Мятежные против­ники семейных радостей сказали о них не все; но все, что они ска­зали, - правда.

Заметьте, как противны песни и стихи о семейных чувствах. Противны они тем, что фальшивы; а фальшивы потому, что вы­дают за гарантию счастья и даже добра то, что только при долж­ном усердии может к ним привести. Если верить песням и стихам, делать ничего не надо. Пустите привязанность, как теплый душ, и больше вам думать не о чем.

Как мы видели, в привязанность входят и любовь-нужда, и любовь-дар. Начнем с нужды - с того, что мы нуждаемся в люб­ви к нам.

Привязанность - самый неразумный вид любви. Привязаться можно к каждому. Поэтому каждый и ждет, что к нему привяжут­ся. М-р Понтифекс из «Пути всякой плоти»27 ужасается, что сын не любит его, и считает это противоестественным. Однако он и не спросит себя, сделал ли он хоть что-нибудь, заслуживающее сыновней любви. «Король Лир» начинается с того, что очень не­приятный старик жить не может без привязанности своих доче­рей. Я привожу пример из книг, потому что мы с вами живем в раз­ных местах. Живи мы близко, я бы показал вам сколько угодно примеров. Причина ясна: мы знаем, что дружбу и влюбленность надо чем-то вызвать, как бы заслужить. Привязанность дается бесплатно, она «сама собой разумеется». Мы вправе ждать ее. А если не дождемся, решим, что наши близкие ведут себя проти­воестественно.

Конечно, это неправда. Мы млекопитающие, и потому инстинкт вкладывает в наших матерей какую-то к нам любовь. Мы создания общественные и потому живем в определенной среде, где при нормальном ходе вещей возникают привязанности. Если кто-то привязан к нам, это не значит, что мы достойны любви. Отсюда делают вывод: «Если мы и недостойны любви, к нам должен быть кто-нибудь привязан». Точно так же можно сказать: «Никто не заслужил благодати Божьей. Я ее не заслужил. Следователь­но, Бог должен мне ее даровать». Ни там, ни здесь и речи не мо­жет быть о правах. Никаких прав у нас нет, мы просто смеем надеяться на привязанность, если мы обычные люди. А если нет? Если нас невозможно вынести? Тогда «природа» станет работать против нас. При близком общении легко возникает и ненависть. Все будет похоже, и все наоборот. Тоже кажется, что мы всегда терпеть человека не могли. Тоже возникает слово «старый»: «Его старые штуки!» - и даже «вечный»: «А, вечно он!..»

Нельзя сказать, что Лир не знает привязанности. На любви-нужде он просто помешался. Если бы он по-своему не любил до­чек, он бы не требовал от них любви. Самый невыносимый роди­тель (или ребенок) может испытывать эту хищную любовь. Добра она не приносит ни ему, ни другим. В такой семье просто жизни нет. Когда неприятный человек непрестанно требует любви, обижается, корит, кричит или тихо точит близких, они чувствуют себя виновными (чего он и хотел), а на самом деле ничего ис­править не могут. Требующий любви рубит сук, на который и сесть не успел. Если в нас вдруг затеплится какая-нибудь нежность к нему, он тут же прибьет ее жадностью и жалобами. А доказы­вать свою любовь мы должны обычно, ругая его врагов. «Любил бы ты меня, ты бы понял, какой эгоист твой отец...», «... помог бы мне справиться с сестрой», «... не дал бы так со мной обра­щаться...»

И, хоть ты их убей, они не видят простого и прямого пути. Овидий считал, что любви не дождешься, если ты не «amabilis». 28 Веселый старый срамник хотел сказать, что женщину не оболь­стишь, если ты не обольстителен. Но слова его можно прочитать иначе. Он умнее в своем роде, чем король Лир.

Удивительно не то, что недостойные никакой любви тщетно ее требуют, а то, что они требуют ее так часто. Кто не видел, как женщина тратит юность, зрелость и даже старость на ненасыт­ную мать, слушается ее, угождает ей, а та, как истинный вампир, считает ее неласковой и строптивой. Быть может, ее жертва и пре­красна (хотя я в этом не уверен), но в матери, как ни ищи, пре­красного не отыщешь.

Вот какие плоды может приносить то, что привязанность дается даром. Не лучше обстоит дело и с непринужденностью, которую она порождает.

Мы постоянно слышим о грубости нынешней молодежи. Я ста­рый человек и должен бы встать на сторону старших, но меня куда чаще поражает грубость родителей. Кто из нас не мучился в гостях, когда мать или отец так обращались со взрослыми деть­ми, что человек чужой просто ушел бы и хлопнул дверью? Они категорически говорят о вещах, которые дети знают, а они - нет; они прерывают детей, когда им вздумается; высмеивают то, что детям дорого; пренебрежительно (если не злобно) отзываются об их друзьях. А потом удивляются: «И где их носит? Всюду им хорошо, лишь бы не дома!..»

Если вы спросите, почему родители так ведут себя, они отве­тят: «Где же побыть собой, как не дома? Не в гостях же мы! Все тут люди свои, какие могут быть обиды!»

И снова это очень близко к правде, и ничуть не верно. При­вязанность - как старый домашний халат, который мы не наде­нем при чужих. Но одно дело - халат, другое - грязная до вони рубаха. Есть выходное платье, есть домашнее. Есть светская уч­тивость, есть и домашняя. Принцип у них один: «не предпочи­тай себя». Чем официальней среда, тем больше в ней закона, меньше благодати. Привязанность не отменяет вежливости, она порождает вежливость истинную, тонкую, глубокую. «На людях» мы обойдемся ритуалом. Дома нужна реальность, символически в нем воплощенная. Если ее нет, всех подомнет под себя самый эгоистичный член семьи.

Вы должны действительно не предпочитать себя; в гостях вы можете притворяться, что не предпочитаете. Отсюда и поговорка: «Поживем вместе - узнаем друг друга». То, как человек ведет себя дома, показывает истинную цену (что за гнусное выражение!) его светских манер. Когда, придя из гостей, манеры оставляют в передней, это значит, что их и не было, им просто подра­жали.

«Мы можем сказать друг другу что угодно». Истина, стоя­щая за этими словами, означает вот что: привязанность в лучшем своем виде может не считаться со светскими условностями, пото­му что она и не захочет ранить, унизить или подчинить. Вы не скажете любимой жене: «Ну ты и свинья!» Вы скажете: «По­молчи, я читать хочу». Вы можете поддразнивать, подшучивать, разыгрывать. Вы все можете, если тон и время верны. Чем лучше и чище привязанность, тем точней она чувствует, когда ее слова не обидят. Но домашний хам имеет в виду совсем другое. Его привязанность - очень низкого пошиба, или ее вообще нет, а сво­боду он себе дает такую, на которую смеет претендовать и кото­рой умеет пользоваться только самая высокая, самая лучшая привязанность. Он тешит свою злобу, себялюбие или просто глу­пость. А совесть его чиста: привязанность имеет право на свобо­ду, он ведет себя как хочет, - значит, он выражает привязан­ность. Если вы хоть немного обидитесь, он будет оскорблен в луч­ших чувствах. Дело ясное: вы его не любите, вы его обидели, не поняли.

Тект книги слишком велик, чтобы привести его здесь полностью.


Hosted by uCoz